著者
中村 唯史
出版者
北海道大学スラブ研究センター
雑誌
スラヴ研究 (ISSN:05626579)
巻号頁・発行日
vol.49, pp.147-177, 2002

1. Ю. М. Лотман, который руководил московско-тартуской школой с 1960-х годов, критически относился к новейшим направлениям, появившимся после структурализма в западноевропейских странах и США: введению психоаналитического метода в семиотику, кибернетике и т. п. Такая позиция Лотмана основана на его убеждении: «явления, сделавшись языком, безнадежно теряют связь с непосредственной внесемиотической реальностью». Сознавая отсутствие необходимой связи «языка» с «реальностью», Лотман все-таки выбрал остаться в закрытой «структуре», состоящей из всяких «представлений», «смыслов» или «слов». Если нет никакой необходимости в связи «структуры» с «внешним (миром как таковым)», то необходимо установить субъект, который устроит структуру. В статьях 1980-х годов Лотман часто рассуждал о таком «описывающем субъекте», но не успел четко изобразить его образ. Наша статья - попытка определения данного субъекта посредством чтения статьи Лотмана «Между вещью и пустотой», в которой обсуждается поэтика Иосифа Бродского, прежде всего имея в виду фазу поэта (субъекта) между «структурой» и ее «внешним». 2. В данной статье Лотман проводит различие между начальной стадией акмеизма и его поздней стадией, и сопоставляя с первой, определяет поэтику Бродского «антиакмеистичной». Такая его позиция расходится с общепризнанным мнением тартуской школы об акмеизме, особенно о Мандельштаме, и противопоставляется даже самоопределению Бродского, который считал себя наследником акмеизма. 3. По мнению Лотмана, поэтика Бродского совпадает с акмеизмом в том, что оба считают «вещь» объединением «формы» и «материи». Но начинаясь с этой общей исходной концепции, их направления оказываются совершенно противоположными. Акмеисты считали «вещью» слово как объединение «формы (логоса)» с «материей». Следовательно, субъект этой школы (на ее начальной стадии) со словом как вещью в руке стоит напротив пустоты. Он находится внутри «структуры» и противостоит «внешнему». А Бродский, наоборот, придает большое значение «форме», достигнутой вычитанием «материи» из «вещи». У него «вещью» является не «слово», а материальный мир. В его стихотворениях часто наблюдается процесс «опустошения», которое не что иное, как вычитание «материи» из материального мира. В результате этого в пространстве дискурса остается только «форма» «дыра» «граница» и т. п. - одним словом, «пустота». Субъект стихотворений Бродского, в которых «пустота» господствует над «вещью», стоит вне или выше «структуры», и принадлежит сфере «пустоты» в таком смысле, что невозможно ее определить словами. 4. В данной статье Лотман, отделяя начальную стадию акмеизма от поздней, очевидно учитывает общепризнанное понимание другими филологами тартуской школы относительно акмеизма, по которому творчество акмеистов, особенно Мандельштама, явилось последовательным и целостным. Лотман, сознательно используя это понимание, изображает позднюю стадию акмеизма следующим образом: и у этой стадии все еще сохраняется такое представление о вещи, что она является словом как объединением «формы» и «материи». Отличие поздней стадии от начальной состоит в том, что у первой раз произошедшие слова, т. е., «смыслы» связываются исключительно друг с другом, и образовывают самостоятельное и целостное «семантическое пространство». При этом субъект замыкает себя в контексте «мировой литературы», а после зарождения «смысла» ее «внешнее», т. е., «реальность» выводится из поля зрения этого субъекта. Путем отличия начальной стадии акмеизма от его поздней стадии Лотман подчеркивает, что в мировоззрении первой было ощущение существования «внешнего», которое, по Гумилеву, не что иное, как «непознаваемое». 5. Цель Лотмана, который, в общем, редко обращался к современным себе литераторам, в данной статье - не историческое определение Бродского или Мандельштама, а выделение типов дискурса по важному для него поводу: фазе «субъекта» между «структурой» и «внешним». В статье он предлагает следующие три типа: начальную стадию акмеизма, Бродского, и позднюю стадию акмеизма (понимание тартуской школы относительно акмеизма). Очевидно, что среди них Лотман находит в первом типе эквивалент своей позиции: сознавая условность «структуры», внутри которой находится субъект, он все-таки противостоит «внешнему», то есть, «реальности». При этом вопрос в том, что внутри «структуры», т. е., посредством слов нельзя не представить себе «реальность» как «пустоту» или «нуль». В этом мнении Лотман совпадает с психоаналитическим постструктурализмом западноевропейских стран, который представляет себе «реальность» как «отсутствие» или «щель». Здесь предполагаются два варианта дальнейшей перспективы: попытка дифференциального описания этой «пустоты», и отказ от такого описания вообще. Выбрал второй вариант Лотман, который опасался превращения самого описания в неопределенное, т. е., в «пустоту» первого варианта. Он сознательно остался в закрытой «структуре», не забывая о наличии «внешнего», которое существует вне или выше «структуры» и постоянно угрожает ей. «Описывающий субъект» Лотмана, намеренно замыкающий себя в «структуре», до крайности продвигает согласованное объяснение взаимоотношения элементов внутри нее. Именно таким образом, он обнаруживает условность «структуры» и парадоксально указывает на наличие «внешнего», никак не описываемого языком, а все-таки предполагаемого несомненно существующим.
著者
松里 公孝
出版者
北海道大学スラブ研究センター
雑誌
スラヴ研究 (ISSN:05626579)
巻号頁・発行日
vol.47, pp.1-36, 2000

This paper focuses on the characteristics and genesis of the Tatarstan political regime during the leadership of the republic's President Mintimer Shaimiev and will question the popular view that his regime is a typical authoritarian dictatorship, although this conception appears to be justified by extraordinary electoral results in the republic. For example, Shaimiev was the only candidate for presidency in 1996 and gained 97.1% of the valid votes. My first point is that the Tatarstan regime should be analyzed in comparison with other post-communist political regimes. The Tatarstan republic, along with other national republics in Russia, is a marginal type placed, spatially and typologically, between the highly deconcentrated, ethnically Russian regions of Russia and the unitary Central Asian countries. In Tatarstan local chief administrators are appointed by Shaimiev, but nevertheless they are obliged to run for local and republican deputy elections and thus justify themselves through their electoral ability. If a chief administrator loses one or both of these elections, Shaimiev fires him. A similar practice can be found in Ukraine, another marginal type placed between the highly deconcentrated, ethnically Russian regions of Russia and the unitary Eastern Central European countries (in particular Poland and the Czech Republic). In Ukraine, governors and chief district administrators are appointed by the president and governors respectively, but nevertheless they are not bureaucrats in the Weberian sense, who are responsible only for their managerial performances. Rather, they take charge of electoral results in their regions or districts. If a governor or administrator cannot mobilize sufficient votes for Kuchma or his parties, he too will be fired. I term the marginal political regime represented by Tatarstan and Ukraine as "centralized caciquismo," considering that it camouflages local boss politics by outward, constitutional unitarism and that it combines the "merits" of appointment and electoral politics: the upper echelon can check the lower's electoral ability without giving the latter independence. The second section of this paper examines the criteria for comparing the political regimes of Russia's national republics: ethnic factors; the roles of leaders; socioeconomic structures; the penchant for coercion; the survival of the pre-1990 elite and their monopoly of electoral machines; the status of the national republic under the old regime; and relations between nationalist and pro-Moscow oppositions. The third section proves that the present Shaimiev regime satisfies the requisites for caciquismo: the local leaders' hidden desire for independence from the republican authorities; the uninterrupted development of an electoral machine in post-communist Tatarstan and the exploitation by Shaimievites of this electoral ability in their negotiation with Moscow; and federal (not command-subordinate) relations between the republican and local elites. The fourth section illuminates the genesis of this caciquismo. A secret of Shaimiev's success in making this regime emerge was his behavior exclusively as a peacemaker. Benefited by this image, the pre-1990 elite in Tatarstan could effect an ethno-Bonapartist policy, exploiting the antagonism between the two wings of the opposition, Tatar nationalists and pro-Moscow democrats. An English version of this paper was distributed at a panel at the AAASS annual convention held in St. Louis on November 18-21, 1999.
著者
天野 尚樹
出版者
北海道大学スラブ研究センター
雑誌
スラヴ研究 (ISSN:05626579)
巻号頁・発行日
vol.50, pp.203-227, 2003

Since the era of Peter the Great the history of modern Russian thought is one characterized by cultural contact with European thought. The purpose of this paper is to examine the thought of a representative pre-revolutionary scholar of international law, Fedor Fedorovich Martens, from the angle of cultural contact with European thought. The main themes of Martens' thought were affected by Western thought. His, however, was bound to undergo modification in accordance with traditional Russian legal thinking. Let us consider this way of thinking from three interrelated points. The first point concerns the concept of "pravo." Martens defines the key concept of international relations as "the idea of law [pravo]." International law manages the international social and cultural exchange between "civilized nations." Martens refers to this international activity as "international life," that is, the role of international law is to govern "international life." He calls this role "international administration." Martens' thought reflects the influence of Lorenz von Stein. The concept of "law [pravo]" in Martens' context, however, differs from that of "law [Recht]" in Stein's work. The second point is connected with the Russian concept of social community and its characteristics. Martens views international relations as taking place within the "international community." He regards the essence of international law to be an "international community" in which "civilized nations" have an "international life." The "international community" is the voluntary association of "civilized nations." "Civilization," in other words, means the prerequisite for membership in the "international community" which does not have any authority over states. According to Martens' theory, international conferences function as administrative, legislative and judicial organs of the "international community." This idea is inspired by the Russian understanding of social community. The third point concerns the Russian concept of natural law. Martens' key concept of international relations, "the idea of law," is relevant to structural change in the "international community." This change refers to the expansion of "international life" on a global scale. The turning point of this change was the Crimean War, which resulted in Turkey's entering the "international community." Before the war, the members of this "international community" were restricted to "civilized nations," that is, only Christian-European nations. This restriction, however, became invalid with the entry of Turkey into the "international community," thus extending the "international community" beyond Europe. Martens applied the following condition to meet this situation: the idea of the "eclectic combination of natural law and positive law." Martens argues that this idea is an outgrowth of the Grotian tradition of international law. Martens defines non-European nations as "uncivilized nations," meaning that positive law cannot be applied to them. Instead Martens applies natural law in these situations. This usage, however, differs from the Western legal tradition, because Martens recognizes natural law in Russian way. According to Russian legal traditions, pravo is not distinguished from the orders of specific political authorities, such as an ukaz from the tsar. The Russian masses do not try to exercise their subjective rights, which is the essence of Recht. On this point, the Russian legal traditon differs from that of the West. The attitude of the Russian masses allows the exercise of unlimited power by political authorities. This is due to the nature of traditional Russian social communities that lack autonomous bodies to exercise their subjective rights. This attitude stems from the Russian concept of natural law. Whereas Western people recognize natural law metaphysically, the Russians grasp it empirically. I call the Russian concept the "realistic natural law." The validity of the "realistic natural law" ultimately rests on political power. The Russian legal consciousness is reflected in Martens' recognition of the "international community." As stated above, Martens applies natural law to "uncivilized nations." According to his theory, "uncivilized nations" are not allowed to exercise their subjective rights. Therefore, it is possible for "civilized" Russia to exercise her power over "uncivilized nations" without any restrictions. Martens' concept of the "eclectic combination of natural law and positive law" is deeply influenced by Russia's "realistic natural law."
著者
秋草 俊一郎
出版者
北海道大学スラブ研究センター
雑誌
スラヴ研究 (ISSN:05626579)
巻号頁・発行日
vol.55, pp.91-121, 2008

Перевод и комментарии к роману «Евгений Онегин» (1964) представляют собой самое объемное произведение в творчестве Владимира Владимировича Набокова (1899-1977), работа над которым заняла восемь лет. Хотя сам Набоков относил комментарии к «Евгению Онегину» к числу своих важнейших произведений, они до сих пор изучены мало, так как им не уделяли должного внимания ни исследователи Пушкина, ни исследователи Набокова. Самым странным среди многочисленных комментариев является комментарий к XIX строфе четвертой главы. В нем Набоков выдвигает гипотезу о том, что непосредственно перед ссылкой Пушкин дрался на дуэли с Кондратием Рылеевым. Согласно Набокову, дуэль произошла между 6 и 9 мая 1820 года в окрестностях Петербурга, в имении матери Рылеева Батове. При этом Набоков сообщает, что его предок приобрел Батово и Рождествено, и в окруженном красивой природой Батове Набоков играл в потешные дуэли с кузеном. Набоков также знакомит читателей с «туманным семейным преданием», согласно которому Пушкин дрался на дуэли с Рылеевым на главной аллее Батова -- «Chemin du Pendu» (тропинка повешенного). Набоков потратил девять страниц для доказательства дуэли, но не представил убедительных доводов в пользу своей гипотезы. Однако мы можем относиться к содержанию этого комментария не как к историческому факту, а как к лирическому отступлению. Сам «Евгений Онегин» включает много лирических отступлений, в которых повествователь Пушкин высказывает свое мнение и делится воспоминаниями. Таким же образом, Набоков часто отступает от роли беспристрастного комментатора и говорит о себе. Из этого следует, что героем комментариев является Набоков, аналогично тому, как героем «Евгения Онегина» является Пушкин. В двух автобиографиях -- «Conclusive Evidence: A Memoir» (Убедительное доказательство, 1951) и «Другие берега» (1954), -- которые Набоков написал до создания комментариев, писатель вспоминал, что его дядя Василий Рукавишников оставил ему в наследство Рождествено, и мальчик Набоков играл на главной аллее Батова с кузеном Юрием Раушем фон Траубенбергом, который погиб в борьбе с Красной Армией. В комментариях Набоков вносит свои воспоминания и великую русскую литературу, чтобы навсегда запечатлеть свои воспоминания и название своей земли в классике. В комментариях Набоков обращает внимание на трехдневную разницу между днем, когда Пушкин в действительности отправился из Петербурга, и днем, который Пушкин указал в дневнике спустя год. Набоков дает истолкование этой временной разницы. Однако сам Набоков пользовался такой же разницей во времени в своем самом известном произведении -- «Lolita» (1955). В этом романе подобно тому, как Онегин убил поэта Ленского, Гумберт Гумберт убил драматурга Клэра Куильти. В своей статье один из самых известных исследователей Набокова Александр Долинин пишет, что Набоков управляет временем, и выражает сомнение относительно дуэли между Гумбертом и Куильти. По нашему мнению, в своих комментариях Набоков, как писатель, управляет временем и заставляет Пушкина и Рылеева стреляться. В одном интервью Набоков сказал, что он не верит во время. В развязке романа «Lolita» Гумберт говорит, что его исповедь -- «спасение в искусстве». Таким образом, для Набокова эти комментарии -- «спасение в искусстве» вне времени. В 1966 году Набоков сам перевел «Другие берега» на английский язык. В автобиографии «Speak, Memory: Autography Revisited» (Память, говори 1966) он начертил карту своего поместья и поместил указатель. На карте, сделанной от руки, изображена извилистая тропинка -- «Chemin du Pendu». При этом он упомянул «Chemin du Pendu» в указателе. Еще более интересный факт обнаруживает сравнение старых и нового издания автобиографии. В указателе Набоков переменил детали, чтобы осуществить «туманное семейное предание», потому что в старых изданиях не было никаких описаний ни Рылеева, ни предания, ни «Chemin du Pendu». На основании этого мы убеждаемся в том, что Набоков создавал не только литературную историю, но и свои воспоминания, чтобы вернуть утраченную землю.
著者
勝田 吉太郎
出版者
北海道大学
雑誌
スラヴ研究 (ISSN:05626579)
巻号頁・発行日
vol.3, pp.7-65, 1959

The leitmotif of this article is to compare Bakuninism with Marxism in terms of their philosophical and sociological foundations as well as of their revolutionary programmes and tactics. In a word, the basic pathos of Marxism is Equality, and it starts with the society, whereas Bakunin's is Liberty and he starts with the individual. Indeed, his social and political theory begins, and almost ends, with liberty. That is why Bakunin's criticism of "the dictatorship of proletariat" is so severe and uncompromising. It may be said that his "apolitism" and the rejection of legal political action lead to the syndicalist ideas. Marx introduced into the revolutionary theory and practice the order, method, and authority, and thereby laid the foundation of the disciplined revolutionary State, Bakunin was a visionary and a romantic. His concern was not with the mass but with the individual, not with institutions but with morality. On the other hand, the combination between the Russian reality and his unrealism is peculiar enough. The paradox of history shows us that Lenin owes more to that rebel of the eastern backward country rather than to his official teacher, Karl Marx in formulating his own revolutionary tactics.(Particulary in his theory of "smychka" between workers and peasants and also his concept of the revolutionary party organization.) At all events, Bakunin's ideas, with his all fantasies and Narodnik biases, are deep-rooted in the Russian soil.